I.
Известие о том, что к ним прибыла санинструктор, было передано соседям нашего ДОТа
с быстротой сигнала боевой тревоги. А не прошло и получаса, как оттуда сообщили, что у них имеется раненый.
Когда я была еще на НП, то туда доносились звуки разрывов одиночных снарядов, но это происходило часа два
тому назад, а затем донесений о раненых ни от кого не поступало.
Однако серьезное выражение лица нашего лейтенанта, передавшего мне сообщение
соседей, заставило меня не размышлять, и, схватив сумку, я бросилась в темень крытой траншеи, соединявшей наш
ДОТ и соседний. Местами она была недостаточно глубока, и бежать приходилось, наклонив голову, то и дело тыкаясь
лбом в стенки на неожиданных поворотах. Поэтому, увидев впереди в перекрытии небольшой пролом, я изо всех
сил выкарабкалась на поверхность. Оглядевшись в неровном свете нырявшей в облаках луны, слева по фронту я
увидела темный, приземистый силуэт соседнего ДОТа. Теперь - напрямик по верху, и через пару минут буду на
месте, обрадовалась я. Увесистая санитарная сумка и налипающие на сапоги комья рыхлой земли затрудняли движение,
но, то ли от близости цели, то ли от страха, меня несло, словно на крыльях. "Где раненый?" - выдохнула я,
ища взглядом среди окруживших меня бойцов командира.
- Ну, здравствуй, помощник смерти! - улыбаясь во весь рот, протянул мне руку
молодой, подтянутый лейтенант. - Быстро бегаешь и нос не расшибла в траншее. Молодец!
- А я полпути поверху топала.
- Как поверху?! - метнул он на меня недоумеващий взгляд. - Разыгрываешь?
- Нет, честное слово - поверху!
- А как же вы, товарищ санинструктор, наверх попали, ведь траншея крытая? - хитро
сощурился светловолосый солдатик.
- А через пролом. Там в одном месте бревна как от снаряда вздыбились.
- И ты поверху? - все еще недоверчиво переспросил лейтенант. - Да там же
мины... Заминировано вокруг!
Кто удивленно, кто с недоверием, кто с некоторым смущением: все смотрели молча на
меня.
"Ну-и-ну!" - басовисто воскликнул кто-то, прервав, наконец, затянувшееся неловкое
молчание, и грянул дружный, многоголосный взрыв хохота. Я радостнее всех смеялась. Так весело завершилось
это могущее быть весьма печальным знакомство.
II.
Некоторое время спустя, мне снова довелось "испытать судьбу" на минном поле. В тот
ясный летний день меня срочно вызвали в один из ДЗОТов, стоявших вблизи боевого охранения.
Прибежав туда, я увидела группу бойцов, сгрудившихся у бывшего ограждения из
колючей проволоки, опоясывающего прежде всего подход к землянке. Теперь, после недавнего минометного обстрела,
от ограждения остались только кое-где отдельные участки. И за одним из них я увидела неподвижно лежавшего,
стонавшего раненого. Меня несколько удивило то, что бойцы не проявляли к нему заметного сочувствия. А один из
них недобро проворчал: "Не ходи к нему, сестра, пусть сам выползает, черт его туда понес, на минное поле!"
Хорошо, что сейчас день, подумала я и медленно поползла по еще не распрямившейся, кое-где примятой, траве -
следу от прошедшего там, а теперь лежавшего впереди неосторожного бойца. У него оказалось оторвана ступня, а
на измазанном лице четко обозначились светлые бороздки от слез.
"Не плачь, браток, тебе радоваться надо, что жив остался!" - утешала я, быстро бинтуя
ногу. "Ползи за мной точно по следу", - велела я затем раненому, который, подтянувшись на руках и опираясь
на здоровую ногу, торопливо последовал за мной. И спешили мы не зря: только одолели метров десять, как внезапно
все вокруг нас вздыбилось от минометного обстрела. Как мы выползли из-под него, я не понимаю до сих пор, но
мы выползли, и вскоре раненый был доставлен в санчасть. После моих знакомств с минными полями я написала стихи
о саперах. Вот они:
Саперы
Б. Легоньких
Тут в сопках и под кустами
Чуть примята трава местами -
Здесь, молчанье храня лукаво,
Смерть таилась, припав к земле.
Но саперы прошли на рассвете
Так, что враг ничего не заметил,
Как проходит порою ветер
Тихим шорохом по траве.
А стемнеет и к полустанку
Этой брешью промчатся танки,
А за ними вослед пехота
Устремится,как вихрь, вперед...
И всегда, когда как лавина
Людям путь преграждают мины,
То сначала идут саперы,
Лишь затем уже жизнь пройдет!
III.
Прежде выходить в снайперские засады мне доводилось только зимой. Тогда мы стреляли
из окопов боевого охранения, целясь из небольших отверстий, проделанных в бруствере и, по возможности,
замаскированных. Впереди была довольно узкая полоса гладкого заснеженного поля, разделявшая нас от врага.
Смотреть и целиться в эти отверстия, которые на белизне бруствера, безусловно, мог высмотреть и вражеский
снайпер, было жутко. Тем более что фашисты тоже не зевали. Так в одну из предыдущих вылазок и был ранен
лейтенант Исаев, успев лишь поднести к этому смотровому отверстию руку с винтовкой. А на этот раз мы отправились
"на передок" летом. Шли втроем: боец Гущин, я и лейтенант, кажется, Сивцов (точно фамилию не помню). Идти
предстояло километра четыре и выход на позицию следовало произвести скрытно, пока не рассвело. Нам надлежало
ползти вперед, перед окопами боевого охранения, на край небольшой рощи - увы, в метрах пятистах от вражеских
траншей - и там залечь. В боевом охранении нашему появлению не очень обрадовались: "Вы постреляете и
улизнете, - говорили бойцы. - А фриц по нам потом из минометов лупит".
Это было верно. Но было верно и то, что снайперские вылазки загоняли врага в
окопы, сковывали свободу передвижения. "Пусть фашисты видят, что мы не поджали хвост, а бойко огрызались и
насмерь загрызем, если только сунутся", - смеялись саперы.
Итак, мы выбрали позиции и стали ждать выхода солнца, после которого на вражеской
стороне начиналось интенсивное хождение. Приказ о предстоящем выходе "на истребление" мне передали не заранее,
а накануне. И почти всю позавчерашнюю ночь, как нередко бывало, я просидела над сочинением стихов к
литературно-музыкальному монтажу для нашего коллектива самодеятельности. И выбрав теперь на позиции одну из
березок, за которой можно было бы укрыть хоть голову, я пригрелась под лучами восхода, и мои ресницы сами
собой смежились. От этого минутного забытья меня пробудило то, что я вдруг почувствовала, как мне на голову,
за воротник и на плечи с гулким треском и щелканьем сыпятся березовые щепки - прямо по мне, только на полвершка
выше головы, прицельно бил фашистский пулемет. Я буквально вдавилась в землю и, вцепившись в нее ногтями и
боясь шелохнуться, беззвучно молила уже умершую мать: "Мамочка, родная, защити меня!" "Назад! Отходим", -
дошел до меня в это время приглушенный голос лейтенанта, громко добавившего к приказу три широко известных
слова "народного фольклора". Легко сказать назад, мелькнуло в моем сознании. Развернуться - означало для
меня поставить бок под пулемет, и я, не отрываясь от земли и не разворачиваясь, как рак, медленно попятилась
назад. Выбившись из сил, я остановилась передохнуть и тут же, слева в кустах, услышала вскрик. Раздвинув
кустарник, я увидела лежащего кверху лицом с закрытыми глазами Гущина. Он был тяжело ранен в грудь. Подползший
к нам лейтенант взял наши винтовки и, крикнув, что пришлет носилки, низко пригибаясь, побежал к окопу
боевого охранения. И я, закинув руку Гущина себе на шею и полувзвалив его почти неподвижное тело на спину,
поползла туда же.
С обоих флангов рощу пронизывали пулеметные очереди. "Бах-бах" - захлопали, завизжали
мины. Это к пулеметам присоединился миномет.
В первое время Гущин слегка помогал мне, подталкиваясь рукой и ногой, но вдруг
простонал: "Не могу больше... брось меня, спасайся!" - и потерял сознание. Мы были уже недалеко от первого
окопа, когда навстречу нам выглянул из кустов черноволосый и почему-то без пилотки солдат с плащ-палаткой в
руках. Вдвоем мы быстро втащили раненого в окоп. Но пока финны не отбесновались, отправлять его в санчасть не
было никакой возможности. Наконец, к полудню, Сивцову удалось договориться по телефону насчет транспорта. И
оттуда из тыла нам прислали лошадь с повозкой, в которой была охапка душистого свежего сена. Лошадь в то время
была у нас редкостью. И от той лошадки и от того сена, и от паренька-ездового, с как бы выгоревшими в поле на
солнце светлыми волосами, бровями, ресницами, пахнуло на меня чем-то таким сладостным и мирным, что защемило
в сердце!
Мы положили Гущина на сено, я примостилась у него в изголовье, лошадь скосила на
меня красноватый, почти человеческий глаз, ездовой приподнял над ней вожжи, и она покатила нас на лесную
дорогу. "Гильзы, гильзы забери!" - крикнул вдогонку лейтенант. За гильзы ж должны были отчитаться, т. к. в этот
раз у нас были и они и винтовки особенные: выстрел из них был не виден и не слышен. В кармане у раненого
оказалось три гильзы. Успел сделать три выстрела, заключила я. И, наверное, попал. Неспроста же фашисты
подняли такую пальбу! А я тогда не сумела выстрелить ни разу. Но главной моей задачей было оказание помощи
раненым. Я часто наклонялась к Гущину, проверяя, жив ли он. Ездовой молчал, то и дело встряхивая вожжами,
понукая небольно резвую лошадь.
- Как зовут твою лошадку? - поинтересовалась я, чтобы завязать разговор.
- Миша! - коротко ответил паренек.
- Как Миша? - изумилась я. - В честь чего же ты так окрестил животное?
- Старшину нашего так зовут, - ухмыльнулся ездовой.
- А если узнает?3а такую выдумку он тебе пару-то нарядов обеспечит! - засмеялась
я, представив себе гнев обнаружившего эту тайную месть должно быть прижимистого начальства.
Лесная дорога, по которой мы ехали, была мне незнакома, и я забеспокоилась.
- Скоро ли доедем-то?
- Отсюда до санчасти еще как до Китая пешком! - весело отозвался ездовой, поворачивая
на развилку дорог, откуда уже виднелось здание санчасти.
IV.
Это произошло со мной, когда поздним зимним вечером при артобстреле были ранены сразу
два бойца, а людей в ДОТе и так не хватало. Тяжело раненого положили в волокушу, я перекинула лямку от нее
через плечо, сзади за волокушей встал, опираясь на винтовку, легко раненый в бедро, и мы двинулись в путь.
Шел самый лютый, голодный блокадный период. И истощенной, и сильно ослабевшей, мне было
не просто тащить такой груз. Легко раненый иногда проталкивал волокушу сзади прикладом винтовки, но эта помощь
была незначительна. До санчасти оставалось километра четыре, а преодолевали мы долго и молча. В моем мозгу
вяло ворошились безрадостные мысли, но где-то, в самой глубине сознания, как огонек коптилки в сонном
полумраке, теплилась мысль о том, что в санчасти я повидаюсь с Зоей Никитиной (в те дни она некоторое время
служила там), с которой мы дружили еще со школьных лет, икоторая, узнав в начале войны о моем решении
идти добровольно на фронт, сказала: "И я с тобой!..."
Сдав, наконец, раненых на попечение военврача, я почувствовала, что отправляться в
обратную дорогу у меня нет сил: мне невыносимо захотелось есть. Хоть крошечку какой-нибудь пищи
неотвратимо, мучительно, подавляя все остальные желания, требовал желудок. И голод мне подсказал предположение,
что у Зои мог случайно остаться какой-нибудь объедок от пищи раненых. Я собралась было идти к ней, но она
сама пришла ко мне, узнав, что я в санчасти. "В перевязочной помогала оттирать солдатика, - сказала она
мне. - Дистрофик. Упал в снег и замерз. У дороги нашли. Так и не оттёрли!" - махнула она рукой.
А я стала рассказывать ей о том, как на днях меня послал военфельдшер Селиванов в один
из наших ДЗОТов. Там бойцы нашли кусок мяса от лошади, еще осенью разорванной снарядом, и стали варить эту
лошадину, чтобы есть. Военфельдшер приказал мне уничтожить это варево. Когда я пришла туда, они уже наелись и
стали угощать меня, но я, сказав, что можно отравиться, выплеснула все из котелков в снег. Бойцы смотрели на
меня как на врага, рассказывала я. И во время всего нашего разговора непрестанно, как сверло, ввинчивалась в
мой мозг единственно четкая мысль: поесть, хоть что-нибудь поесть! Мне было стыдно признаться подруге в моих
голодных муках. Однако, голод одолел стыд и, абсолютно не надеясь на успех, я сказала Зое: "Я очень хочу есть".
Зоя пошла на кухню санчасти. А через несколько минут мы радостно склонились над котелком, на одну треть
наполненным мутной жидкостью, в которой плавала горстка гороховой шелухи. Заметив, что я зачерпываю ложкой
только жидкость, Зоя стала оставлять горох напоследок.
- Это тебе, - сказала она, указывая на оставшуюся на дне котелка шелуху гороха.
- Нет, тебе! - непреклонно возразила я.
- Нет, тебе!...
Не знаю, как долго продолжался этот спор, но... но из моих глаз капнула в котелок слеза,
за ней Зоина и, подсолив эту горстку гороха слезами, мы съели ее, разделив пополам, поровну.
Ах, как хотелось прилечь затем, свернувшись комочком на полу у печки-буржуйки, от
которой ласковым дурманом распространялось в воздухе тепло, и где так уютно потресковали дрова!
Однажды, после сдачи очередного раненого, в ожидании перевязочного материала, я так
и прикорнула на минутку у этой печурки. "С винтовкой, да еще с гранатой почти влезла в печку!" - громыхал надо
мной военврач, тряся меня за плечо с такой энергией, словно хотел непременно вытряхнуть из меня легкомысленную
душу.
Сейчас мне следовало отправляться в свое подразделение без промедления. Быстро, но
осторожно шагала я по пустынной, ночной дороге, обрамленной с обеих сторон полуутонувшим в сугробах мелколесьем,
с карабином за плечами, легко таща за собой теперь пустую волокушу. Глухо поскрипывал под сапогами снег, мороз
все настойчивее заползал под шинель и покусывал лицо. Но я развязала под подбородком тесемки шапки-ушанки,
чтобы лучше слышать окружающее, и незаметно ушла в воспоминания о пережитом за день. И вдруг замерла, как борзая
на стойке - на повороте дороги, шагах в тридцати от меня, я увидела двух человек в белых маскхалатах.
Один наклонился, поправляя лыжное крепление, второй в полный рост стоял рядом. Разведчики-финны, проскользнули
через линию фронта за языком, молненосно промелькнуло в сознании. Что делать? Карабин здесь не поможет - не
успею снять! Прыгнуть на обочину дороги и затаиться? Но там непролазные кусты и снегу по пояс. А мне, при
моем небольшом росте, да еще с громоздкой волокушей!... Инстинктивно я схватилась за гранату-лимонку, которая
почти всегда была со мной. Прижму гранату к груди, подпущу ближе фашистов и рвану за кольцо - вот единственное,
что возможно сделать, решила я. Но лыжники, как и я, были неподвижны, и, выждав минуты две-три, я сделала шаг в
их направлении. Осмелев - еще шаг. И обостренное до предела зрение узнало в "лыжниках" до вершины
облепленный снегом придорожный куст, на который раньше, идя с разными ранеными, я не обратила внимания.
Поравнявшись с ним и сняв на ходу с ветки горсть мягкого, пушистого снега, я запрокинула голову и с
жадностью бросила его в пересохший от еще неулегшегося волнения рот.
Надо мной было высокое, иссиня-черное, густо обрызганное мелкими, но очень яркими
голубыми звездочками, небо. Как омерзительна рядом с такой красотищей война, подумалось мне. И убедившись,
в ударившей на переднем крае тишине, которая в любое мгновение могла взорваться от визга и грохота снарядов,
я прибавила шагу.
V.
Художественная самодеятельность 293 ОПАБ началась с "Калинки-малинки", когда в один
из голодных, блокадных вечеров начальник санчасти капитан Гуревич собрал нас, девушек-санинструкторов и
нескольких бойцов из ближних подразделений, и стал репетировать с нами русскую народную песню. А вскоре мы
исполнили ее уже на сцене просторной землянки - батальонного клуба.
Исхудавшие, коротко подстриженные, в не по размеру большой обуви и еще не перешитых по
росту гимнастерках и брюках, с тонкими, как у гусей вытягивающимися из просторных воротников шеями и, почти как
шея, тонкими талиями, но зато туго перетянутые солдатскими ремнями и с зардевшимися от волнения лицами, и почти
все двадцатилетние, мы так отхватывали эту "Калинку-малинку" как, пожалуй, не спеть ее теперь и самому
знаменитому хору!
- Под сосною, под зеленою, спать положите вы меня, - высоким сильным тенором начинал
капитан Гуревич.
- Калинка, калинка, калинка моя, - сначала тихо, но все громче и громче подхватывали
мы единодушным речитативом.
И таким залихватским, громкоголосым воплем завершал куплет хор, словно взялся перекричать
и голод и войну! И зрители были просто не в состоянии оставаться безучастными, и их сапоги, словно сами
собой, начинали потихоньку пристукивать в такт песне. Конечно, появились в нашем коллективе и
по-настоящему одаренные люди:
Боря Легоньких прекрасно играл на баяне и сочинял собственную музыку. Женя Егоров
был ведущим чтецом-декламатором. Гоша Коченцов виртуозно играл на балалайке, Вася Копачев солировал на контрабасе
и не хуже профессионального актера исполнял сатирические миниатюры. Я сочиняла куплеты к ним, писала стихи
для песен, для литературно-музыкальных монтажей и для печати. Мои стихи нередко появлялись в газете
23-й армии "Знамя победы". К тому же, пела, плясала, играла на баяне (в составе оркестра-секстета
концертных баянов). Однажды даже исполнила "соло на барабане".
Помнится, мы договорились тогда с Борей, что с полминуты я буду выбивать необходимый
ритм, который завершится мощным аккордом шести баянов. Но прошло более минуты, бросая на Борю гневные взгляды,
я уже начала сбиваться в ритме, а баяны все молчали. Красная и злая, продолжала я, словно заяц лапами,
яростно колотить палочками по барабану. Еще немного и я выдохнусь, с ужасом поняла я. Но грянул аккорд баянов,
за ним - гром аплодисментов и, незаметно для зрителей, я показала Боре кулак, а он, словно сильно
испугавшись, втянул голову в плечи и озорно улыбнулся.
Мы выступали с концертами в расположении рот под открытым небом и на сцене
батальонного клуба, и при штабе Укрепрайона. Однажды (не в полном составе) - даже по радио в Ленинграде, куда
возил нас руководивший нами в то время капитан Энтелис, впоследствии известный музыковед. Там я читала свою
поэму "Неистовый". И наши концерты всегда пользовались неизменным успехом.
Но это была не только наша заслуга: наряду с другими боевыми задачами нашей
художественной самодеятельности как командование батальона, так и командование укрепрайона уделяло много
внимания. Немалую роль играли и зрители, в основном, наши товарищи - бойцы. Дружно и долго аплодировали
они нам, требуя повторения и продолжения выступлений. Такие концерты поднимали дух и повышали боеспособность
как зрителей, так и "артистов", уставших от горя, голода и лишений и истосковавшихся по обыкновенной
человеческой радости людей.
Особенно запомнилась мне наша поездка на фабрику фетровых изделий в Парголово. Это
было вскоре после прорыва блокады. Но, когда мы кончили выступление, нас угостили там винегретом (разумеется,
не масляным) и чаем, все без хлеба. А когда начались танцы, наших музыкантов-мужчин подменила худощавая,
черноглазая и черноволосая работница, лихо наяривая на гармошке "Полечку". Я подсела к ней и, имея в виду
наше выступление, спросила: "Что бы вы хотели еще?" "Еще немножко винегредику бы!" - не дослушав,
торопливо воскликнула она.
Спустя месяц работницы этой фабрики прислали мне беленькие, теплые и легкие как
пух, фетровые валеночки. С огромным удовольствием я обувала их вместо холодных и тяжелых "керзачей".
И с пронзительным, смешанным чувством благодарности и боли опять вспомнила я эти валеночки
и еще многое другое, когда, спустя 40 лет, пришла на встречу ветеранов Великой Отечественной войны, где изо
всей нашей художественной самодеятельности увидела только Женю Ершову, Нину Шульц и Женю Егорова. И он
декламировал мои стихи, которые читала я в те лютые годы, замечательным, дорогим и незабываемым мной
людям.
Вот несколько стихотворений той поры:
Мы помним
Е. Егорову
Мы помним дни минувшие блокады,
Мы помним их, ничем их не стереть.
Тогда у жителей родного Ленинграда
Все было для того, чтоб.... умереть!
Когда в холодной вымершей квартире,
Под свист фугасок и метели вой,
Как в сказочном, обледенелом мире,
В потемках, в комнатушке боковой,
Склонившись обессилив на кровать,
Дыханьем согревала сына мать.
А он не пряников и не орешков хрупких,
А одеяльца обсосавши край
И обкусав синеющие губки,
Просил упрямо: "Мама, хлебца дай"...
Он навсегда умолк в ту ночь, серьезный,
Сложив ручонки чинно по бокам.
А утром мать спешила в цех морозный,
Чтобы снаряды дать фронтовикам.
Их было 900 ночей блокады,
Не кануть в лету им и не сотлеть!
Тогда у жителей родного Ленинграда
Все было для того, чтоб - умереть!
Но выжили, не сдались ленинградцы,
Они теперь возьмут любую твердь!
И мы с врагом сумеем рассчитаться,
И справедлив расчет наш: смерть за смерть!
Боевой подруге
Девушкам-санитаркам, санинструкторам 293 ОПАБ.
Мне бы все резедой да гвоздикою
Вместо букв этот лист усадить
И тогда про тебя ясноликую
Тем чудесным стихом говорить!
Чтобы самые яркие, алые
И такие живые как ты,
Расцветали слова небывалые,
Как весною под солнцем цветы.
Про большие труды твои бранные,
Как прошла ты в суровых боях,
И задорная и неустанная,
Боевая подруга моя!
Как руками сноровисто-цепкими
Рукоятки "Максима" зажав,
Уложила ты пулями меткими
Взвод врагов, высоту удержав.
И про то, как порою случалося
В непогожую трудную ночь,
Когда силы, казалось, кончалися
И крепиться уж больше невмочь,
Вдруг подхватит слезинку невольную
Хлесткий ветер с девичьих ресниц
И помчит стороною окольною
Мимо ДЗОТов, траншей и бойниц...
Только сразу же, в то же мгновенье
Развеселою шуткой своей
Ты умела стряхнуть утомление,
Ободрить приунывших друзей...
Так живи же, не ведая горестей,
Боевая подруга моя,
С каждым днём и полней, и напористей,
Как весною теченье ручья!
Родимый край
Родимый край! Обуглены рябины,
И стонет, с петель сорванная дверь,
Померкли опаленные долины -
На них хлеба не шелестят теперь!
Тебя другим я знала, край раздольный!
Твой васильковый перезвон во ржи,
Когда последний луч угаснет знойный,
Мне нравилось подслушивать в тиши.
Как я любила зимними ночами,
Забравшись на лежанку за трубой,
Под ветра вой, с дремотными глазами
Внимать рассказам бабушки седой!
Впервые там о правде и свободе,
О битвах давних за Россию-мать -
Былое о своем родном народе
В те ночи довелось мне услыхать.
Там трепетные как листы осины
Пришли о дружбе первые мечты...
Родимый край, страшны твои руины,
Но все равно милее всех мне ты!
Санинструктор Матвеева Е. Т.
|